top of page

Из части I, главы 3 (разговор дяди Акито с племянником Осаму)

 

– …Я уже стар, и мне не страшно признаваться в своих ошибках. Время смягчило их, а их было много. Но так устроен мир, что, живи я ещё одну жизнь, то наделал бы столько же других ошибок, несмотря на опыт. Я всегда думал, что наша страна обделена Богом, что наша земля скудна и мала, и мне было обидно даже за то, что её никто, кроме, пожалуй, глупого монгола Хубилая*, не хотел и не хочет завоевать, никому она не нужна. И когда я пересекал океаны и сравнивал чужие плодородные земли с нашей кислой почвой, то мне казалось, что, если бы японцы овладели теми землями, то своим трудолюбием они создали бы себе земной рай!

Я презирал иноземцев за их леность и непочтительность к своей прекрасной земле; что, собирая урожай, они рассыпают часть его по ухабистым дорогам, нисколько не заботясь о его сохранности до последнего зёрнышка...

Но прошло время, и я понял, что, если бы мы завоевали эти страны, то перестали бы быть японцами. Не знаю, сколько бы сменилось поколений, но настало бы время, когда японский крестьянин поленился слезть с вола, чтобы заткнуть дырку в мешке, из которого течёт струйка риса, потому что риса много, всего много, так много, что часть урожая приходится порою сжигать, так как его хватает с избытком на продажу, и с лихвой прокормиться до нового, свежего урожая! Прошло бы ещё сколько-то поколений, и японцы стали бы голодать из-за нехватки риса даже на семена.

– Потому что оскудела почва? – вставил Осаму, уловив паузу.

– Нет, почва здесь не при чём. А потому что наша нация заболеет вирусом самомнения и лени, мысли её станут вялыми, а мышцы расслабленными. И бедность вновь стиснет крестьян.

И наоборот, если любую другую нацию поселить на нашей земле, а японцам уйти с неё, не научив выживать тех людей в наших условиях, большинство из них вымрет, однако выжившие станут японцами, настоящими японцами! Они станут беречь каждое зёрнышко, каждый кусочек возделанной земли. Они научатся ценить спокойное от землетрясений время и укрощать цунами. Они станут энергичны, сильны и неутомимы. Море станет для них бескрайней чашей жизни, и они полюбят его, даже если их предки жили среди степей, и удивлялись: зачем в мире существует столько солёной, не пригодной для питья и полива воды?

Я скажу тебе, Осаму, мысль, которая понравилась бы Будде и, пожалуй, очень рассердила императора. Японии нет смысла воевать. Да, нам никогда не завоевать мира на все времена силой оружия, и никакой другой нации это не под силу. Но заставить мир уважать себя и подчинить себе слабые и сильные страны можно, не нанося никому военного ущерба, а наоборот, принеся этим странам благополучие; то благополучие, которого до нас у них не было и без нас не будет. Я не знаю, как это будет выглядеть, но знаю другое... – старик замолчал и долго раскуривал потухшую трубку.

Осаму, приоткрыв рот, ошеломленно глядел на узкие губы дяди. Ему казалось, что губами шевелит дядя, а говорит другой, совсем незнакомый человек.

– Я знаю другое, Осаму, – дядя выпустил клубы дыма и вновь проследил его путь до окна, где он опять рассеялся частью на улицу, частью в комнату. – Иногда из поражения в войне государство, как и человек, извлекает пользу, если, конечно, не попадает в рабство.

Старик помолчал, хлопнул юношу по плечу и отправился спать. Но тут же вернулся и прошептал, тыкая скрюченным пальцем в грудь Осаму:

– Япония от Второй мировой войны выиграет!

Дядя Акито оставил племянника совершенно сбитым с толка, с вихрем противоречивых мыслей.

 

Из части I, главы 11 (бои на Хайларском укрепрайоне)

 

«В белом цвету плетень.

Не стало старой хозяйки.

Холодом отдаёт…»

Осаму зажмурился и тряхнул головой, пытаясь избавиться от вкрадшегося в сознание монотонно повторяющегося бесчисленное множество раз стихотворения Басё*.

Пошёл второй час, как Осаму распластался на сырой траве в цепи однополчан и изнывал под пыткой холодной августовской ночи, окоченелой позы и пульсации в мозгах потерявшего всю прелесть стихотворения. Было действительно холодно. Тело лихорадило и трясло от влажной изморози пропитавшегося влагой обмундирования. Обуревало нестерпимое желание размять будто налитое свинцом тело, согреться и обрести онемевшие руки, ноги и торс. В дрожащем обозреваемом пространстве, на пригорке укрепления мерно расхаживал закутанный в плащ-палатку русский часовой. Ему тепло, и телу его сухо. Он получил замечательный приказ: двигаться. Двигаться и бдеть. Часовой двигался, но бдел плохо. А час назад, прикрыв огонь плащом, даже позволил себе закурить. Осаму видел, как слегка осветился его большой мясистый нос и мощные надбровные дуги, и очень удивился, как вольно и уверенно чувствовал себя этот русский.

На пригорке возникло какое-то движение. Осаму разглядел, как словно из-под земли выросли силуэты фигур разводящего и сменяющего солдата. Разводящий, подходя к часовому, настороженно приостановился, повёл перед ним носом и бросил непонятную Осаму зловещую фразу:

– Ты что, гад, пил?.. От тебя несёт…

Часовой отступил на шаг, но ответить ничего не успел. Из ближайших кустов с приглушенным свистом вылетело несколько тяжёлых японских тесаков. Фигуры на пригорке беззвучно, точно в театре теней, осели.

– Вперёд!

Цепи рванулись на высоту. В глазах Осаму замельтешили клочья травы, ветки деревьев, черные пропасти теней и седые размытые куски возвышенности. В ушах ухало и стучало, одеревеневшее бесчувственное тело слушалось плохо, но быстро стало жарко, даже удушливо. Пот ручейками покатился со лба на глаза.

Сжимая винтовку с примкнутым штыком, Осаму выбрался на вершину небольшой сопки, мельком заметив убитых часовых и разводящего. Лицо курившего носатого часового выражало досаду и растерянность. Он умер с тем выражением лица, с каким собирался оправдываться перед начальником, и, похоже, не заметил смерти. Широкий кинжал вошёл в его шею со стороны сонной артерии, его черная рукоять торчала под вздернутым, плохо выбритым подбородком.

Осаму бежал с горы, понемногу овладевая охваченным коликами телом. Впереди изогнутыми тёмными бастионами высились бетонные стены восточной части Хайларского укрепрайона. Тучи стали совсем жидкими, и в неверном свете луны тренировочная площадка и строения казарм виделись мёртвыми и пепельными, словно выжженными. Оттуда не раздавалось ни звука и не было заметно никакого движения, хотя Осаму казалось, что только от уханья в его ушах должно проснуться всё то живое и грозное, что находилось на территории, и открыть огонь. Но промелькнули тыловые укрепления, глинистые тесные траншеи, а русские не стреляли.

К трём стоящим друг за другом казармам резво понеслись цепочки разделившейся роты. Осаму, повинуясь командным жестам командира, вместе с десятком солдат ворвался в первую казарму. В нос ударил запах соломы и чужой, непонятный терпкий дух. Солдаты, держа винтовки со штыками, занесенными для удара, стремительно, без шума, миновали кухню и распахнули дверь в большую комнату, заставленную железными кроватями и деревянными полатями, на которых вповалку лежали спящие красноармейцы. Осаму ясно видел, как со-чо Ватанабэ первым, увлекая солдат, пересёк комнату и, искусно сверкая тачи*, отрубил голову и рассёк тела трём соскочившим в испуге и недоумении русским. Боковым зрением Осаму заметил вдруг воспрянувшее с правой стороны тёмное пятно и ударил штыком почти наугад, почувствовав через винтовку дрожь охваченного судорогами человеческого тела. Шум бросков, кряхтение, лязг кроватей и клинков, хрипы, приглушённые вопли наполнили комнату. Осаму в нахлынувшем исступлении раздирал штыком груди, спины и животы красноармейцам и лежавшим, и убегающим, и бросающимся на него с голыми руками.

Через несколько минут всё было кончено. В носу и горле клубились кровяные пары. Кители солдат были липкими, залитыми кровью. Осаму охватили спазмы тошноты, от чудовищного перенапряжения задрожали плечи и ноги. Капитан приказал занять позиции у окон и на крыше дома. Осаму рванулся было к выходу на крышу, но запнулся об отрубленную голову и отпрянул к окну, – русая, взлохмаченная голова отскочила и развернулась прямо на молодого бойца. Она светилась странно-весёлым оскалом белых зубов, и сверлила глаза Осаму мёртвым, чуть насмешливым взглядом. Осаму Сато отвернулся, его перегнуло пополам, и изо рта хлынула рвота, выплескиваясь на изогнутый труп с вылезшими из живота кишками. Это жуткое зрелище плыло перед глазами, искривлялось от выступивших слёз и пота, разя удушающим утробным запахом.

Осаму рывком выпрямился. Всё его существо рвалось из комнаты. Кровяной эфир мутил рассудок, уши ломило от умопомрачающего гудения и шума, в глазах плавали мириады прозрачных кругов…

Он не слышал доклада со-чо Ватанабэ и других унтер-офицеров лейтенанту Харикава о захвате и уничтожении красноармейцев во всех казармах. Не слышал и приказа командира роты провести бросок внутрь бетонных укреплений и покончить с советским гарнизоном так же без единого выстрела. Но через малое время русские солдаты обнаружили цепь японцев и открыли стрельбу. Осаму пришёл в себя и, разглядев в проёме окна забирающихся на гору к бетонным укреплениям товарищей, сделал движение к дверям, но крепкий удар шальной пули в грудь отбросил его на пол. Рядом – лицом к лицу – он вновь увидел кровоточащую отрубленную голову. Она по-прежнему скалилась, и не было сил отодвинуться, отползти от неё. Осаму зашептал молитву и тихо завыл в бессильном отчаянье. Но вдруг подошёл отец, взял голову за волосы, вынес её на солнечную террасу, уселся на пол и начал рисовать. Кисть с тушью мелькала в руках отца уверенно и быстро, он уже заканчивал свой страшный этюд, как рассердился, бросил кисть и оглянулся на Осаму:

– Нет, не то, плохая голова. Принеси мне другую голову!

– Может быть, лучше рыбу… или краба? – захныкал сын.

– Нет, голову, голову! Голову хочу, голову, голову!.. – эхом загремел отец, и некуда было спрятаться от его требовательного, оглушающего жёсткого голоса.

Осаму с невыносимой мукой боли, пронзившей грудь, отвернулся от террасы и мгновенно окунулся в глухую, без единой звёздочки, тьму.

 

Из части I, главы 17 (пленение японцев)

 

…«Катюши» на какое-то время затихли, но, когда заработали вновь, ракеты легли совсем рядом с юго-восточной линией японской обороны. Бетонные укрепления колыхнулись от землетрясения. Майор Накамура без кровинки на лице дал приказ всем отделениям покинуть окопы, спуститься в подземные ходы и только с прекращением обстрела этим мощным оружием выйти на свои огневые позиции.

Под землёй японские воины не слышали следующей воющей волны ракетного залпа. Неожиданно с бассовым гулом колыхнулось тесное пространство убежища, посыпалась на головы земля, затрещали перекрытия подземных переходов, а наверху рвался бетон, плавился кирпич, горело то, что не могло гореть.

Обстрел длился около получаса. Боевой дух роты майора Накамура был совершенно раздавлен небывалым человеческим страхом и душевным опустошением. Сам командир долго приходил в себя и, наконец, отдал приказ подняться на площадку укреплинии. Люки подземных переходов на поверхность оказались заваленными, и остатки роты какое-то время блуждали, пока люк не отворился в одном из башенных ДОТов. Поднявшись на поверхность, японцы вовсе обмякли от чудовищного видения совершенно разрушенных метровых стен их участка. Местами только торчащие из земли оборванные ряды арматуры указывали, где была непробиваемая бетонная защита.

Пехота и штурмовые подразделения русских быстро приближались к восточной части укрепрайона.

Майор Накамура приказал залечь за кусками бетонных стен и открыть огонь. Но щёлкнуло только несколько выстрелов, которые заглушили очереди советских автоматов.

Осаму положил винтовку между обломков бетонного блока, но куда стрелять было не понятно. Горячая зловонная пыль застлала всё обозреваемое пространство. Тело совершенно отяжелело, не желало двигаться, пальцы с трудом вставили в винтовку новую обойму, закрыли затвор и вяло обхватили цевьё. Ощущение времени и реальности растаяло в прокопчёном тумане. Совсем рядом и где-то далеко, казалось с самих небес, слышалась неразборчивая японская и чужая речь. Осаму Сато уронил голову на приклад и, ожидая смерти как заслуженного отдыха, зашептал отцовскую молитву. Внезапно сбоку по его винтовке пришёлся сильный удар. Осаму поднял глаза и увидел стоящих над ним русских солдат, знаками велевших подниматься.

Осаму вновь опустил голову, ощутив вдруг гнилостный запах могилы вперемежку с чем-то из почти забытых ароматов – не то терпкой морской пыли, не то тонкого эфира хризантем.

Неведомая могучая сила подхватила парня за шиворот, и он взлетел над землёй. В глазах вспыхнуло ярко-синее небо, и замельтешили жёлтые пятна. Тело обшарили жесткие бесцеремонные руки, и комья земли вместе с обгоревшей на солнце травой понеслись прямо в глаза. За мгновение до падения Осаму зажмурился, и тут же стылая боль отдалась во всем теле. В ушах что-то ухало и шумело. Чья-то мощь вновь подхватила его и поставила на ноги. Теперь Осаму пришёл в себя и на одеревеневших ногах направился туда, куда его подтолкнул чей-то железный кулак – к кучке однополчан, среди которых отрешённо окаменел его непосредственный командир майор Накамура.

Подойдя к майору, Осаму не знал, что ему сказать, а потому поклонился, почтительно встал подальше за его спиной и счёл своим долгом смотреть туда же, куда холодно взирал командир.

Русские солдаты и офицеры не спеша двигались между второй и третьей линиями Хайларской обороны, разоружая оставшихся в живых японцев и сгоняя их в одно место, где постепенно образовалась большя толпа из японских воинских подразделений.

Осаму вблизи со своим начальником внезапно успокоился. Исчез гнёт унижения, страха и поражения. Без всяких эмоций Осаму наблюдал за пленением своего полка и даже кое-каким сопротивлением. Он знал, что выражение непокорности врагу будет, и сам был обязан, хотя и не принадлежал к высшим слоям общества, покончить с собой в этом позорном случае. Но чувства вины и позора теперь, рядом с майором, не ощущал, так как понимал, что все они не имели возможности что-либо сделать в их положении, а потому не виновны.

Осаму видел, как русские впадали в растерянность, панику и злость, сталкиваясь со странными на их взгляд поступками японцев.

Худощавый, в залитом кровью кителе, офицер поднялся на шатких негнущихся ногах самостоятельно и с трудом шагнул навстречу русскому офицеру. В руке японца сверкнул тусклым всполохом меч, тяжело поднялся над головой и как-то немощно обрушился на русского, который легко уклонился от удара, пожал плечами и выстрелил из пистолета самураю в голову.

Другие японские офицеры, не дожидаясь приближения русских, вспарывали себе животы короткими мечами танто* или просто наваливались на штык солдатской винтовки.

Двое русских подошли и затормошили сидящего на камнях японца, движением стволов приказывая ему подняться. Но тот вдруг завалился на спину и рванул на животе китель. Глухой хлопок, и в русских солдат брызнули осколки гранаты, масса сгустков разорванных внутренностей и крови. Обезумев от испуга, отвращения и злобы, выжившие русские содрали пилотками с лиц зловонную кровавую смесь и открыли бешеную стрельбу из автоматов по лежащим мёртвым и притворяющимся японским воинам.

Вскоре русским стало много легче – среди пленных им попался русскоговорящий лэнс-капрал Карото Усимбиси. Неизвестно, что Усимбиси крикнул советским солдатам по-русски, но они заулыбались и дали ему напиться фляжку с водой. Дальше они двигались уже вместе. Усимбиси выкрикивал по-японски приказ встать, расстегнуться, выбросить всё имеющееся оружие и выстроиться в одну шеренгу. Всех, не исполнявших это распоряжение, русские расстреливали.

Осаму изнывал от жажды и онемения тела после многочасового стояния под палящим солнцем. Он потерял свою форменную кепку и теперь думал, что, если он схлопочет солнечный удар и упадёт, русские его пристрелят. Осаму старался держаться изо всех сил. Пот тёк и испарялся, вызывая зуд и остервенелое желание забраться хоть в какую-то тень. То, что последовало после того, как он пошатнулся и едва не упал, показалось Осаму наваждением, – майор Накамура обернул к нему живое, доброжелательное лицо и сказал:

– Рядовой, наденьте вот это, – его рука протянула Осаму фуражку.

– Благодарю, господин майор, – подтянулся Осаму Сато.

Его подмывало узнать, откуда мог взяться лишний, столь дорогой сейчас и не по чину головной убор? Однако, сделав шаг назад, тут же догадался, откуда, – за майором лежал мёртвый  унтер-офицер Исии Ватанабэ. Один глаз у него вытек, изо рта ещё сочилась кровь. Видимо, он был тяжело ранен, и жара добила воина.

Накамура внимательно оглядел лица своих солдат. Майор мог с лёгкостью избавления от позора и мучений неволи покончить со своей жизнью. Но при этой мысли его обжёг острый стыд за то, что он подумал бросить вверенных ему солдат в столь тяжкое для них время.

Майор Накамура вышел на пять шагов из общей толпы и вдруг приказал:

– Вольно! Сесть!

Несколько скучающих в тени грузовика советских автоматчиков встрепенулись и удивленно уставились на повалившихся в траву пленных.

Откуда-то, казалось, из самой гущи струящегося зноя, вырвался русский полковник. Его левая рука была перебинтована. Он перекосил ожесточённо-злое лицо, его огромный рот открылся, чтобы зареветь: «Встать!», но вышло какое-то бульканье и кряхтение, потому что он тут же позабыл о пленных и задрал голову в небо на быстро приближающийся незнакомый рокот мотора.

Среди русских солдат эхом пронеслись крики: «Воздух!», и они бросились кто в окопные укрытия, кто прямо на землю.

Осаму с трудом поднял глаза, отчего затылок и темя охватила сухая и режущая боль, увидел вынырнувший из-за белесой сопки колыхающийся в раскаленном воздухе силуэт японского самолёта, и его потрескавшиеся губы дрогнули в лёгкой улыбке – может быть, это Кано сейчас парит в этой знойной синеве?

Уже вечерело, когда пленных японцев со всего Хайларского района согнали в просторную низину и окружили кольцом автоматчиков. Японцев заставили вбить ряды кольев по периметру расположения пленных и обтянули эту зону колючей проволокой. На верёвки, которыми стянули часть кольев, набросили куски брезента, соорудив таким образом огромный тент. На противоположенной от тента стороне выкопали широкую яму, поперёк которой положили длинные брёвна и тем самым соорудили уборную. Сидя на корточках на этих брёвнах, пленные могли справлять нужду. В четырёх углах установили прожектора, пулемёты и охрану.

Скоро устроенный на скорую руку полевой лагерь военнопленных погрузился в темноту. Ещё засветло Осаму видел немало авиаторов, расспрашивал их о пилоте из Иокогама, обыскал лагерь в поисках Кано, но того между пленными не было…

 

Из части II, главы 4 (прибытие военнопленных японцев в Свирск)

 

Каждую партию пленных подполковник Зверьков встречал с какой-то приветливой строгостью. Через переводчика из японцев же он доносил до узников, что здесь они будут искупать свою вину за преступления перед СССР как союзники фашистской Германии во Второй мировой войне. А именно восстанавливать народное хозяйство Советского Союза на различных предприятиях, объектах строительства и угледобычи. Также Георгий Корнеевич говорил о тяжёлых условиях работы в холодном климате Сибири и о том, что каждый должен честно трудиться и выполнять все указания начальства лагеря вплоть до репатриации их на родину. В конце речи подполковник заверял, что время, проведённое в СССР, благотворно повлияет на политическое развитие граждан Японии, поскольку с ними будут вести работу пропагандисты, и до возвращения домой практически все поймут преимущества социализма, который следует построить и в своём государстве.

Осаму Сато стоял в строю третьим от командира майора Накамура. Октябрьские заморозки пробивали летнюю форму, слегка омертвляли тело колючей стылостью. Сато потусторонне смотрел на переводчика Карото Усимбиси, который не только переводил речь русского офицера, но и зычным голосом вбивал в головы ту истину, что, невзирая на всё трагическое положение, демобилизации в Квантунской армии не было. А, следовательно, все подразделения сохраняются в том военном порядке, который существовал до 2 сентября этого года. Все чины и должности, строжайшая дисциплина, беспрекословное исполнение приказов остаются в силе. Нарушения воинского устава будут караться так же, как на поле боя.

Осаму слушал раскатистые слова русской и японской речи, полный ощущения непонятного, какого-то стылого, чужого пространства обитания. Это ощущение пришло две недели назад, когда их эшелон пересек границу с Китаем в Благовещенске. В Китае ещё была надежда, что русские отправят пленных по Амуру во Владивосток, Находку или Совгавань, а там морским транспортом в Японию. Но в Благовещенске им было объявлено, что в соответствие с Постановлением № ГКО-9898сс Государственного Комитета Обороны от 23 августа 1945 года японские военнопленные будут интернированы в Советский Союз для возмещения материального ущерба, понесённого СССР в годы Второй мировой войны. Из военнопленных организуются рабочие батальоны примерно по 1000 человек в каждом. Командовать данным батальоном назначен майор Накамура. И поезд направился на запад. На коротких остановках для оправки в глаза бросались чужая трава, цветы, необозримые поля, сопки с необычайно прямыми соснами, а запахи пыли и дождя поражали своей пьянящей густотой вселенского простора.

Теперь никаких надежд на скорое возвращение домой не осталось. Они будут искупать вину японской нации за преступления, совершенные против Советского Союза в приграничных районах за все последние годы. За организацию нападений на мирные советские селения русских бандитов, окопавшихся в Китае ещё в начале 20-х годов и позже вступивших в союз русских фашистов. За хищение сотен советских солдат для опытов в лабораториях разработчиков бактериологического оружия для Квантунской армии. За диверсии во всём Приамурье, за подготовку захвата восточной Советской территории. Сколько это займёт времени? Год, два, десять лет или всю оставшуюся жизнь? Лучше об этом не думать. А о чём думать? О том, как скорее вернуться домой с позором проигранной войны? Осаму вдруг вспомнил свой странный ночной разговор с дядей Акито, когда тот утверждал, что «из поражения в войне государство, как и человек, извлекает пользу, если, конечно, не попадает в рабство». Ах, дядюшка, славный дядя Акито! Вот мы и в рабстве. И какую пользу мы теперь вынесем из этого позорища? Глаза молодого художника подернулись влагой. Ему вдруг до боли захотелось увидеться со своим давним недругом Кано Накаяма. О чём думает сейчас этот крепкий духом паренёк, что бы он сказал про своё будущее? Да и жив ли этот непримиримый воин за вечный дух Японии?

 

Из части II, главы 5 (схватка японцев с немцами)

 

В порту Макарьево, как и везде, работали в основном женщины. У складских амбаров они сушили и сортировали картошку – крупную в одни мешки, мелкую в другие. Часто поглядывая на сухопарых японцев, разбирающих прогнивший помост причала, женщины переговаривались и заливисто хохотали. Когда мешков набралось с сотню, бригадир женской бригады, – овдовевшая солдатка Евдокия Поливанова, – бойко подошла к старшему по конвою и сказала:

– Эй, Хайрузов, ты бы дал нам по-соседски на подмогу с десяток твоих японцев мешки перетаскать. Видишь, ставить уж негде.

Сержант Хайрузов поправил на плече ремень автомата и, лениво смерив глазом грудастую, с обветренными щеками бабёнку, ответил:

– Ну, Поливанова, во-первых, японцы не мои, а считай, что заключённые, и я ими не распоряжаюсь. А, во-вторых, без приказа оторвать их от работы не могу.

– Ну, да. Без приказа ты и на жену не залезешь. Ох, Хайрузов, какой ты нудный человек. Это что же, прикажешь нам опять самим мешки на теплоход таскать? Да ещё по двум досточкам, – помост-то вон-на разобрали твои мужички!

– Знаю я, зачем вам там японцы понадобились. Всю жизь таскали и ничего! Ты знаешь, что общаться с военнопленными строжайше запрещено. Всякий пойдёт под суд по 58 статье. А ежели у кого-то кой-где зачесалось, так пусть пойдёт за амбар, да почешет!

Евдокия вспыхнула и наотмашь влепила сержанту звонкую пощёчину. Хайрузов отпрянул и с ненавистью вперился в ясные, подёрнутые гневом глаза Дуси.

– Знал бы ты, дурак, где у кого чешется. Просидел здесь под боком у жены всю войну, как у Христа за пазухой, проохранял уголовников на казённых харчах. И всё-то знаешь, где у кого болит да чешется. А я шестой годочек мужичьего пота не чуяла. Да сама уж огрубела, как мужик стала. Что бы ты знал про бабью нашу долю… – больше с великой тоской, чем злостью тихо проговорила Дуся. – Ну, чего пялишься?! Был бы посмелее, так, поди, и стрелил бы меня за нападение.

– Да я восемнадцать раз заявление на фронт писал … – с обидой захрипел сержант. – Да пошла ты…

Хайрузов отвернулся и, увидев, что японцы смотрят в их сторону, вздёрнул оружие и закричал:

– А вы чего вылупились, мать вашу так! Арбайтен! Работать, бл…

Дуся развернулась и пошла в контору порта звонить в Свирский райком партии Афанасию Крапчатому с просьбой похлопотать перед лагерным начальством выделить японских пленных для доставки мешков с картошкой на теплоход. Крапчатый созвонился со Зверьковым, и вопрос был положительно улажен, о чём бригадиру Евдокии Поливановой доложил сам сержант Хайрузов:

– Ты это, Дуся, извини меня за… Ну, дурак я бываю. Сморожу чего, так потом сам хожу да мучаюсь. Там это, добро дали на японцев. Картошку таскать будут.

– Спасибо, Вася. Хорошо, что понимаешь. Ну, и ты не обижайся. Не виноват ты, конешно, что на фронт не взяли. Люди везде нужны.

– Да, чего там. Правильно и врезала мне по морде. Я таких, как ты, завсегда уважаю.

 К вечеру японцы заменили почти все опорные столбы пирса причала, вымеряли и настелили новые доски на его пол.

В восемь вечера к пристани Макарьевского порта подошёл колёсный теплоход, который собирал по приангарским селениям картофель и доставлял в Иркутск. В распоряжение Евдокии Поливановой отвели 20 пленных. Остальных в окружении большей части конвоя отправили в лагерь. В ожидании швартовки теплохода японцы стояли у горы мешков с картошкой и с любопытством разглядывали что-то обсуждающих и часто заливающихся смехом русских женщин.

– Каво они тут натаскают?! – хихикали бабёнки, – Мешок-то на восемь вёдер, выше, чем двое их!

– Не знаю как мешок, а тебя б они втроём точно вон до тех кустов дотащили бы!

– Ой, да я согласная на троих! И сама б их понесла, тока б Крапчатый мне справку выдал, што не привлекут за снасилованье трёх военнопленных! – подмигивала японцам неряшливая толстушка с бедовыми кудряшками, ниспадающими на глаза.

– С твоим здоровьецем, Таисья, чего ж трёх-то? Ты бы их тут всех замучала, да ещё б прибавки выпросила!.. Пошла б по миру слава, што в СССР для пленных новую пытку придумали – Таисья называется…

Заходящее солнце зажгло золотые верхушки опадающих берёз, и по сопкам на другом берегу разлился ясный багрянец. Теплоход с истошным рёвом вспенивал воду и неуклюже ткнулся правым бортом в старые автомобильные покрышки, висящие на борту пристани для смягчения удара. Закрепили швартовый трос, и из трюма судёнышка под дулами автоматчиков вышли на палубу рослые белокурые солдаты в расстёгнутых немецких френчах на голое тело. При виде немецких пленных русские женщины разом стихли, а Евдокия Поливанова спросила капитана теплохода:

– Чего это, Герман Иванович, немцев привёз, чё ли? На кой они нам? У нас сёдня японский грузчик имеется!

– Эти немцы на пересылке в Иркутске уж второй день торчат. Вот взяли на погрузку! Но учти, им на берег ни ногой! А давно у вас японец-то стоит?

– Да сёдня первый раз на работу вышли. А пригнали два дня назад. Ну, давай, принимай по накладной 150 мешков. Иди сюды, считать будем. Японцы будут таскать, а немцы принимать!..

Капитан вышел на берег, принял от Евдокии бумаги и мимо них, взваливая на плечи тяжёлые мешки, цепочкой двинулись к теплоходу японские работные. Немцы стояли на палубе, перехватывали на сходнях мешки и несли их в трюм. Дело спорилось, и начальник немецкого конвоя ефрейтор Долгушин выскочил на пирс покурить и поболтать с сержантом Хайрузовым. Переговариваясь, сержант и ефрейтор заметили, что немцы, перенимая мешки, явно потехи ради круто разворачиваясь, ударяли японцев всей тяжестью мешка. Да так, что те едва не падали на ограждения причала. При этом немцы успевали что-то негромко сказать своим бывшим восточным собратьям по оружию.

Долгушин громко рявкнул: «Отставить разговоры!» И в этот момент немец сбил японца так, что он покатился прямо под ноги вслед идущему грузчику. Тот упал, и выроненный куль картошки чудом задержался на краю пирса, едва не свалившись в холодную глубину Ангары. Немцы, содрогаясь от смеха, перегнулись в пояснице, тыча пальцами в сторону японцев. Начальники конвоя растерялись ещё больше, когда сбитый японец прямо с земли взвился в воздух и нанёс своему германскому обидчику ногами два удара в голову. Немец размытой тенью ушёл за борт и со звонким плеском погрузился в воду. Немцы и ближние японцы, которые мигом сняли с себя кули, бросились друг на друга. Схватка закончилась моментально. Четверо окровавленных немецких пленных лежали на палубе без движений. Японцы вернулись к своим мешкам и замерли, вытянувшись в струнку, ожидая за свой поступок чего угодно.

Долгушин запаздало выстрелил из автомата в воздух и бросился к борту теплохода. Кое-кто из охраны также открыл пальбу по облакам.

– Да… ихню мать! Где мой немец?! Отставить огонь! – зарычал ефрейтор и оглянулся на капитана теплохода. – Лодку мне живо!

Тем временем солдаты обоих конвоев с автоматами наперевес оттеснили пленных в разные стороны.

– Назад, суки! Всем стоять! Стрелять буду!

Долгушин махнул рукой на остолбеневшего от испуга капитана теплоходика, сбежал с пирса на берег, прыгнул в чью-то лодку и погрёб на быстрину. Скоро прямо под лодкой он увидел светлое пятно, всплывающее из сизо-зелёной глубины Ангары.

– Как мне свезло-то, свезло-то как! Сразу же и нашёл! – нервно, с надрывом захихикал ефрейтор Долгушин.

Немец явно утонул, но всё же он громыхнул по трупу немца короткой очередью из автомата. С трудом подтащив труп веслом, ефрейтор перевалил его через борт на днище лодки и, тяжело выгребая против течения, направился к пристани.

– Ну, чё будем делать, как оформлять? – с тоской спросил Долгушин Хайрузова. – Ты же видел, – убит при попытке к бегству?

– А ты думаешь, баб и капитана не будут допрашивать?

– Ну, да, все видели! Немцы спровоцировали драку, а этот бросился в воду и пытался бежать, – ефрейтор смотрел на сержанта исподлобья, собрав на лбу множество складок. – Был живой и здоровый в воде и поплыл от пристани, понял?

– Ладно. Я тоже видел, как он плыл по течению. Пойду, доложу начальству. Теперь-то уж чего? Пущай дотаскивают картошку.

Оставшихся немцев заставили унести два трупа и двоих покалеченных своих сослуживцев в каюту, и там же они были заперты сами. Все мешки японцы дотаскали на теплоход прямо в трюм и заслужили уважение портовых женщин за силу, какую-то ловкость в работе и драке с германцами.

Скоро в порт приехали Зверьков и Счастливцев. Строй японцев стоял смирно, теплоход, дожидаясь начальства, слегка колыхался на волне, женщины, собираясь домой, улыбались. Подполковник надвинул фуражку на глаза, сказал: «Та-ак…» и застегнул верхние пуговицы гимнастёрки, чтобы по форме принять доклад о происшествии старших конвоев.

 

Из части II, глава 8 (дезертиры в окрестностях Свирска)

 

Всю ночь в полном безветрии шёл густой снегопад, быстро покрыв стылую землю, дома и деревья пушистыми шапками и одеялом девственной белизны. Пахло снежным простором. На утро японцев на завод было отряжено вдвое больше, чем обычно. Когда они вошли на территорию предприятия, то с удивлением встретили колонны русских заводчан с длинными самодельными ножами, похожими на мечи, и топорами за поясами. Ничего не понимая и даже оробев от вида русского дикого воинства ушедших столетий, японцы встали строем напротив русской колонны и стали ждать, что произойдёт дальше. Но дальше ничего особого не случилось. Русским были даны команды, их отряды нестройным маршем двинулись и скоро растворились в утреннем сумраке. Проведя обычный развод, майор Накамура с переводчиком обратились к мастеру цеха с вопросом по поводу русских рабочих. Скоро все японцы знали, что в округе сибирских населённых пунктов бродит неизвестное количество дезертиров с западного фронта и время от времени на них проводится облава, в том числе силами рабочих и колхозников. Тогда Накамура спросил: почему дезертиры голодают, совершают преступления и не сдадутся властям? Мол, конечно, их осудят, но каторжные работы когда-нибудь кончатся и они, искупив свою вину, смогут ещё хорошо пожить. На это мастер цеха, сощурившись, растянул губы в добродушной улыбке и сказал:

– Да кто их станет судить-то, милок? Каждого сразу к стенке! Чтоб семени такого в Советском государстве больше не водилось. И они это прекрасно знают.

Японцы остались в полном удовлетворении. Русские поступают жестоко, но, в общем-то, правильно.

Не прошло и двух дней, как в посёлке Свирск стало известно об успешно проведённой операции по захвату и уничтожению бандитов-дезертиров. Силами войск НКВД, жителей посёлка и близлежащих деревень были выявлены девять дезертиров. Трое из них оказались мертвы – убиты пастухом колхоза «Красный забойщик» Дмитрием Пантелеевичем Родниным, которого обнаружили рядом с обглоданным трупом его коня в крайне тяжёлом состоянии. Пятеро преступников были уничтожены во время захвата. Двое дезертиров арестованы и доставлены в следственный изолятор Черемховского НКВД. Местных жителей из всех дезертиров оказалось двое. Оба сдаться отказались, ожесточённо отбивались и были застрелены солдатами НКВД. Фамилии их оглашению не подлежали.

Пастух Дмитрий Пантелеевич Роднин был доставлен в Черемховскую районную больницу, где после операции, проведённой сосланным из Ленинграда хирургом Сергеем Сыроедовым, стал быстро выздоравливать и попросил пригласить к нему следователя НКВД. Следователю Дмитрий Пантелеевич дал показания, что дезертиров было не девять, а одиннадцать человек. Он жарко доказывал, что приходил в себя и насчитал одиннадцать человек. На что следователь настоятельно попросил его держать язык за зубами, чтобы не поднимать панику среди населения. Наступают морозы, деваться им некуда, скоро они выйдут из лесов и их захватят.

Действительно, скоро один из недостающих дезертиров пришёл в посёлок сам. Он едва ковылял по улице Транспортной. На его заиндевелом, иссиня-белом лице не мигали глаза и не двигались губы. С трудом передвигая обмороженные ноги, он плакал и что-то бубнил через едва приоткрытый рот. От пояса его шинель была покрыта коркой заледеневшей крови. Он совсем умирал. Его подхватили и унесли в лагерную санчасть двое охранников японского рабочего батальона. Но выходить бандита врачи не смогли. Когда он оттаял, то, судорожно ревя от боли, рвущей почерневшее желеобразное слабое тело, только и смог выговорить: «Он, Маз... Мазут, сволочь, жив… Он здесь, в посёлке… Шрам на лбу и щеке… Найдите г…гада… Многих убьёт этот зверь…» И умер от болевого шока. Так и осталось не ясным: какой такой Мазут, кого он убьёт и почему дезертир это сказал. Его похоронили недалеко от свирского кладбища под жестяной табличкой №801/ЧЛ.

Этот человек за №801/ЧЛ был никто иной, как Разин Роман Юрьевич, уроженец села Ольховка Никольского района Томской губернии, 1910 года рождения, бывший сержант 152-го стрелкового полка, в судьбу которого так жестоко и несправедливо вмешался комполка гвардейских реактивных миномётов полковник Тарасюк. Тогда, под Хайларом, убив в ярости старшего лейтенанта СМЕРШа и конвоира, он ясно понял, что правды ему в своей стране уже никогда не найти. Разину удалось со своей раненой рукой и документами конвоира затеряться в массах перемещающихся колонн свежих сил и обозов с ранеными. Он сумел пересечь Монголию, выйти в Сибирь и, отчаянно обозлясь на Советскую «справедливость», много пил, а совершенно пьяный нередко громил сельсоветы, партактивы и затем бежал дальше на север. Волею случая он дошёл до Черемховского района и влился в банду дезертиров, которых возненавидел более, чем Советскую власть.

Роман Разин мог бы умереть и на лютом морозе в лесу, ему было сладостно засыпать и непосильно тяжело идти, но он шёл, буквально полз к людям, только с тем, чтобы описать внешность и назвать фамилию главаря банды дезертиров. Причиной тому было то, что опытный фронтовик Разин очень быстро разобрался, кто таков этот Мазут – диверсант рейха, засланный в СССР явно задолго до окончания войны с фашистами. После этого осознания потерянный в собственной судьбе и судьбе своего народа Роман Юрьевич Разин искал случая убить сильного, тренированного и чуткого к опасности врага.

Но при последней облаве Мазут каким-то необыкновенным образом оказался в рядах заводских рабочих с лицом, упрятанным в шарф, и кромсал своих же «лесных братьев» длинным ножом. Этому израненному №801/ЧЛ-Разину повезло спрятаться и от людей, и от Мазута в заброшенной медвежьей берлоге. И то по той причине, что, вероятно, от случайных пуль, попавших в рядом стоящую сосну, лаз в берлогу завалило шапкой свежего снега с ветвей дерева.

И в то время, когда №801/ЧЛ умирал в жесточайших муках, тот, о ком он так и не смог ничего внятно сказать, сидел в одних кальсонах в чистой, натопленной избе солдатки-вдовы Тони Асыниной.

С этой женщиной дезертир Красной армии, уроженец глухой сибирской деревни Сипуха, человек по фамилии Мазут познакомился несчастным для неё случаем. Тоня возвращалась домой, отработав полторы смены, около полуночи по безлюдным свирским улочкам в глухой безлунной тьме, и была зажата местной приблатнённой шпаной. Ей вдавили плашмя нож в горло так, что невозможно было открыть рот, и вырвали сумку со сменным бельём. Чья-то ледяная корявая рука скользнула ей за пальто, нашарила и вырвала спрятанные между грудей карточки на хлеб и деньги. Сзади крепкие руки задрали пальто, стали сгибать её пополам, и Тоня поняла: сейчас надругаются. Но вдруг глухо прошумело, рядом охнуло. Тугие пальцы на плечах обмякли, исчезли, и стало легко. Тоня рванулась вперёд и налетела на высокого, исхудавшего человека.

– А где же, курва-мать, спасибо? – тихо сказал густой мужской голос. – Говори, с кем живёшь?

– Одна с сыном… – также тихо, ровным голосом произнесла Тоня.

– Давай, пошли, веди к себе домой! А, ну постой… – вновь послышался голос и приказал. – Стой маленько здесь. Ни шагу!

Мужчина, спотыкаясь, с усилием ворочая ногами, спешно ушёл вдоль забора в совершенную тьму. Стуча зубами от холодных порывов ноябрьского ветра, Тоня не могла отвести глаз от трёх распластанных на земле мёртвых хулиганов и понять, почему она слушается этого человека. Неведомо было, сколько прошло времени, когда её долговязый спаситель вернулся с большим мешком за плечами. Скинув его на снег, он вынул из мешка небольшую коробку и бросил её между трупов. Затем вынул из коробки и раскидал около убитых три банки с тушёнкой, пачки папирос и неполную бутылку водки «Московской». Вновь взвалил мешок на горбушку и дёрнул Тоню за руку:

– Чего застряла?! Давай, вперёд!

– Как тебя звать-то, гость непрошенный?

– Меня-то? Зови меня Мазутом. Это и фамилия, и имя, и отчество. Ну чего, окоченела, чё ли? Двигай давай…

Скоро в доме Тони Асыниной курилось давно забытое хмельное сытное веселье. Распаренный в бане Мазут тихим густым голосом рассказывал, как он воевал в Заполярье в 104, а после ранения в 368 дивизии сначала с финнами, а затем уничтожал немецких егерей. Сын Антонины десятилетний Серёжка слушал, открыв рот, про жестокие бои среди проклятых валунов и рукопашные схватки с финскими пластунами. Серёжа так на всякий случай, спросил об отце, воевавшем там же, писем от которого не было больше года. Не было и похоронки или извещения о том, что пропал без вести. Узнав фамилию отца, ночной гость расхохотался:

– Это чего же, Витька Асынин?! Ну, брат, дела! Как же не знать, – мы осенью 43 года вместе с ним в госпиталь из-под Печенги попали. У него ещё с гражданки над бровью шрам и нос, вроде как ломанный!

– Где он? Что с ним?! – рывком поднялась за столом Антонина.

– Так его комиссовали! Ему осколком половину левой кисти отбабахало. К Новому году, говорил, дома буду. И дома его нет. Потому что снюхался с чухонкой местной, – она шприцы варила да перевязки делала. С ней он остался. Это я точно знаю, никуда не поехал!

– Врёшь! – разом выдохнули Антонина и Сергей.

– А чего мне врать-то?! – с ледяным блеском в глазах медленно проговорил Мазут. – А ты, щенок, набил кишку и ну-ка пошёл спать! Пошёл-пошёл!

Мальчик встал и выбежал из комнаты. Забравшись на печь, он уткнулся в тюфяк и судорожно затрясся в беззвучном рыдании.

– Я тебе, Тоня, врать не буду, – оставшись с женщиной наедине, мрачно сказал Мазут. – Мне теперь ни себе, ни людям врать незачем. Хочешь, теперь мы будем вместе? Только ты да я. Я тебя в соболя одену, будешь сладко есть и пить. Серёжку твоего, как сына воспитаю, хоть в строгости, да в любви отцовской… Только преданной мне будь. Во всех делах моих преданной мне будь до самых костей.

 

Из части II, главы 15-16 (попытка побега японского пленного)

 

Тобоси понемногу стаскал и зарыл в куче угля всё, что было необходимо для пешего перехода по тайге: дополнительную тёплую одежду, мешок с сухарями, верёвку и короткий тяжёлый багор на случай, если придётся отбиваться от диких животных или людей. План побега этот японский пленный солдат давно продумал до самых ничтожных мелочей, и ему казалось, что он достоин войти в мировую энциклопедию побегов из лагерей, если только такая существует.

Самое трудное было в этом мероприятии – добиться разрешения задержаться в цехе после ухода всей рабочей смены. Но на этот счёт у него была веская и убедительная, на взгляд Тобоси, причина, – почистить от нагара и шлака печь, поскольку температура выжигания угля стала неравномерной. Он знал, что автоматчик, которого явно приставят к нему, не будет торчать рядом, вдыхая облако пепла и золы. Скорее всего, он пойдёт поболтать с приятелями на проходную, и у беглеца будет достаточно времени, чтобы перейти к другой сложности. А она заключалась в прохождении внутри раскалённой за день кирпичной трубы, цепляясь за горячие скобы, вбитые между кирпичей до самого верха. Он разглядел эти скобы, когда чистил печь три месяца назад, добравшись до отверстия трубы по открытой топке. Тогда же его озарило, что на родину можно вернуться гораздо раньше, нежели это решат правительства Японии и СССР. Отамо Тобоси начал внимательно изучать эту кирпичную заводскую трубу и нашёл, что точно такие же скобы, вероятно, для покраски и той же чистки, были вбиты и с улицы. Причём так, что человека, карабкающегося по этой скобяной лестнице, невозможно увидеть с проходной завода, где круглосуточно дежурят вахтёры и вооружённая охрана. Затем Тобоси рассчитал время, необходимое, чтобы незамеченным добраться до трёхметрового забора, окутанного колючей проволокой и огораживающего всю площадь предприятия. Забраться на забор он сможет при помощи верёвки, привязанной к багру, который он метнёт и зацепит на верху дощатой изгороди. Затем нужно будет переплыть через Ангару на одной из лодок, разбросанных на берегу вдоль реки. А там, на том берегу уже тайга и свобода. Конечно, Отамо знал, что его довольно скоро спохватятся, и будет искать не только малочисленный свирский гарнизон, но и поднятые по тревоге мужчины посёлка. На этот неизбежный случай Тобоси выроет и закроет сверху дёрном яму, где переждёт до окончания погони. О приближении людей в тайге ему всегда сообщат всполошённые птицы. Про яму, птиц и другие ухищрения выживания в глухом лесу он как мог, выведал из пытливых разговоров со свирскими мужиками. Но, возможно, что-нибудь не так понял и напутал.

В этот день Отамо Тобоси непрестанно забрасывал влажным углём пламя в печи, чтобы жара было меньше, и труба не была такой раскалённой. Вечером, перед окончанием смены, Тобоси начал яростно ругаться, коверкая русские, какие выучил, слова и через переводчика донёс начальству, что печь настолько забита шлаком, что он не может осилить выработку и, следственно, получить полноценный паёк кочегара. Ему поверили и, приставив автоматчика, разрешили вычистить печь после смены. Автоматчик действительно не стал баловать свои лёгкие туманом из пепла и золы и, что-то сказав по-русски, ушёл на проходную. Тобоси быстро выгреб из печи шлак и выкопал из горы угля свои вещи и припасы. Он таскал свою поклажу в горнило трубы, мало обращая внимания на людей из ночной смены, которые были предупреждены о его работах и держались на почтительном расстоянии от пылевой завесы. Забравшись внутрь трубы, Тобоси помолился, набросил на плечи ранец с припасами, сунул за верёвочный пояс багор, надел русские зимние рукавицы и обмотал их сверху форменными шарфами. Хватаясь за прочные скобы, он начал подниматься, поглядывая на круг вечернего неба в конце трубы. Скоро багор и ранец беглеца стали цепляться за кирпичи трубы со спины. Табоси знал, что труба сужается кверху, но сомнений, что сквозь неё пролезет исхудавший парень, не было. Но вот багор уже упёрся в кирпичную кладку и не давал возможности двинуться вперёд. Немного отдышавшись, японец выдернул багор из-за пояса и, выставив его вперёд, преодолел ещё несколько метров, пока набитый ранец с характерным шорканьем не стал стопорить движение. До конца трубы оставалось совсем немного, – каких-то полтора метра. И Тобоси изо всех сил протискивал себя к свободе. В лицо уже задувал ветер с улицы, он слышал заливистое пение каких-то птиц и ужом выворачивался из тесноты отверстия. Пот обильно стекал на глаза, в ушах стоял шум океанского прибоя, силы иссякали.

Тобоси не ведал, что его уже хватились, сыграли тревогу и прибывший на место побега полковник Зверьков лично заехал охраннику пленного кочегара в рожу. Скоро взвыла заводская сирена, и тяжёлый топот сотен ног разносился по всей округе. Отамо смотрел на мерцание первых звёзд, на край трубы, до которого было не больше полуметра, и слушал морской прибой в собственных ушах. Отчаянный безысходный страх разливался по каждой клеточке его тела. Зачем судьба так коварно надсмеялась над ним? Нужна ли ему такая судьба? Душа Отамо внезапно как-то отсырела, стала тяжёлой и землисто-серой. Он с трудом разжал одеревеневшие пальцы рук, оторвал от скобы ступни ног, но вниз, как ожидал, не полетел. Впрессовавший себя в трубу неимоверной и, увы, последней энергией, парень с трудом дышал. По щекам катились крупные слёзы, ноги беспомощно болтались в пустоте…

 

Глава 16

 

Территория завода и берег были оцеплены охраной лагеря и рабочими ночной смены. Поиски Тобоси велись в самых немыслимых местах – от ямы общественного сортира до электрощитовых установок. Наконец догадались пролезть к трубе со стороны печи и лучи фонарей нашарили его беспомощное тело. Один из конвойных, сбросив с себя шинель и натянув рукавицы, быстро добрался до беглеца, и его басовитый хохот раскатился по всей трубе.

– Чего ржёшь, дурак?! – крикнул в горловину трубы капитан Климов.

– Так, товарищ капитан, это ж он как есть застрял! И висит, как петрушка на ёлке!

– Живой?! – спросил Климов, сам не понимая, отчего испытывает раздражение на охранника.

– Живой! Счас попробую его стащить!..

– Гляди там аккуратней! Сам не свались, мать его так!.. – зашёлся руганью капитан.

– Ничё не выходит, товарищ капитан! – скоро доложил охранник. – Застрял, будь здоров! Ежели и вырву его, так обязательно улетит вниз. Не сдержу я его! Разобьётся!

– Слышь-ка, ты спускайся, возьми верёвку, да и привяжешь его к скобе. А потом и дёргай за ноги!

– Да, надо ли, товарищ капитан?! Оборвётся, так и пусть летит, к чертям собачьим!

– Поговори мне ещё! – рассердился Климов. – Давай слезай, тут уже и верёвку нашли!

Доставали Тобоси добрых полтора часа. Другому дюжему охраннику пришлось залезть на самый верх трубы со стороны улицы и буквально выбивать из трубы беглеца сверху, нанося удары ногой по его плечам и ранцу.

Когда Тобоси выволокли из печи, он был мёртвенно сер лицом. Хлопья сажи плотно облепили одежду, были размазаны по щекам и шее. В цехе, полном русских солдат и рабочих, стояла гробовая тишина. Даже охранники, достававшие Тобоси из трубы и мечтавшие первым делом по окончании операции разбить ему морду в кашу, растерянно застыли при виде этого ещё дышащего, но уже неживого человека.

Полковник Зверьков, оглядев побледневших людей, хрипло крикнул охранникам:

– Чего встали, как вкопанные?! Этого в машину, живо! А вы, товарищи, чего тут увидели, чтобы прекратить работать? Где мастер, где начальник цеха?!..

Тут же масса людей двинулась, рассыпалась, и скоро привычный монотонный гул заполонил завод.

Тобоси после первого допроса приказали помыться в едва тёплой бане, дали чистую одежду и заперли в карцере. Отамо повалился на охапку соломы, брошенной на земляной пол лагерной тюрьмы, и впился глазами в единственное крохотное оконце, прорубленное под самым потолком. В этом тёмно-синем проёме окошка сверкала полярная звезда, которая от сотворения мира указывала путникам северное направление. Она всегда должна была быть у беглеца за спиной, но теперь Тобоси казалось, что эта звезда навсегда пригвоздила голову и всё его существо к чужой, совсем не нужной русской земле. Его рассудок затуманился, и обмороженная душа полетела в пропасть безысходности ещё при осознании невозможности преодолеть проклятые сантиметры сузившегося жерла трубы. Он не мог ни сожалеть о своей попытке обрести свободу, ни обдумать последствия своего поступка. Но где-то в пространстве его души таилась надежда, что попытка бегства из вражеского плена должна выглядеть в глазах сослуживцев доблестью.

Тобоси не знал, что в это самое время командир первого рабочего батальона военнопленных майор Накамура сидел в канцелярии лагеря напротив полковника Зверькова, и через переводчика Карото Усимбиси уверял коменданта в полном осуждении попытки побега каждым из пленных. В конце своей пространной речи Накамура просил о возможности возврата Тобоси в барак хотя бы до утра. Всеобщее рассмотрение позорного поступка необходимо в воспитательных целях для всего личного состава. Японский офицер был искренен и полковник Зверьков согласился, объявив на прощание, что утром беглеца отправят в Черемхово для разбирательства дела руководством лагеря. Накамура поблагодарил, отдал честь и спешно направился в барак.

Тобоси плохо среагировал на загремевший дверной запор карцера и пинки автоматчиков, которые, не дождавшись результата команды «Встать!», подняли его силой и повели на плац. Сердце его всколыхнулось, когда он увидел весь батальон стоящим перед ним в двух шеренгах навытяжку. Посередине живого коридора стоял стол, застеленный куском кумача, и на нем белели листки каких-то бумаг. Майор Накамура приказал рядовому Тобоси подойти к столу и стать на колени. После исполнения приказания, он взял листки и зачитал следующее:

– Сегодня рядовым Тобоси было совершено преступление по статье военного трибунала Квантунской армии – дезертирство из воинского подразделения, воровство имущества с военного склада и нанесение физического ущерба императорской армии. В условиях военного времени рядовой Тобоси судом штаба батальона приговаривается к казни. Приговор привести в исполнение и донести во всех частях действующей армии. Такой участи достоин каждый посягнувший на честь императорской армии. Вольно! Разойтись!

Тобоси побледнел до синевы. Ему вдруг возжаждалось что-то закричать о его героическом поступке во имя Японии, но плотно сомкнутые, одеревеневшие губы никак не могли разжаться.

Два солдата рывком подняли Тобоси, привели в барак, бросили на его кровать и прижали руки к полу. Тут же тяжесть навалилась на ноги, и перед глазами мелькнуло тёмное пятно, – избранный палач придавил лицо преступника сложенным в несколько раз одеялом. Тобоси не издал ни звука. Тело его забилось в судороге и скоро обмякло. Когда одеяло убрали, мёртвое лицо Отамо Тобоси было искажено гримасой ужаса и непонимания. На него набросили одеяло, и майор Накамура направился в канцелярию лагеря доложить русскому начальству о том, что беглец угорел в трубе, отравился газами, ослабленный организм не выдержал, и он умер.

 

Из части II, главы 18 (как переодели японских заключённых в тёплую форму)

 

В этот же вечер подполковник Головин действительно доставил пятерых пленных японцев лично и прошёл с ними в канцелярию лагерного отделения, держа в руках большой тяжёлый портфель.

Деликатно постучавшись в дверь канцелярии, Головин пропустил вперёд себя пятерых японских рабочих.

– Разрешите, товарищи командиры? – широко улыбаясь, вошёл в кабинет сам подполковник. – Вот, доставил ваших орлов, как и обещал, лично. Да вы только взгляните на них, Георгий Корнеевич, Сергей Петрович! Как откормлены, а?! А как одеты: ватные штаны, бушлаты, валенки! Вы где-нибудь видали таких пленных? Да такого по всей стране не сыщешь! Вот спросите их: довольны ли они своей выработкой?!

– Довольны. Да! – вдруг бодро сказал переводчик сержант Окуморо.

Опешивший от такого неожиданного визита полковник Зверьков быстро опомнился и приказал:

– Сержант Окуморо, ведите рабочее звено в барак, – и, как только дверь за японцами закрылась, внимательно посмотрел в глаза Головину. – Ну, выкладывайте, с чем пришли, товарищ подполковник.

– Ну, конечно, выложу! Всенепременнейше выложу, товарищи офицеры! – заворковал Головин и бесцеремонно выложил из своего портфеля на стол Зверькова четверть самодельной водки, шмат солёного сала, варёные колбаски, закатанную банку с солёными огурцами и ещё множество какой закуски и выпивки.

Георгий Корнеевич Зверьков совершенно онемел от такой наглости давнего своего недруга и с удивлением посмотрел на Счастливцева, который тяжко вздохнул, подошёл к столику с графином воды и чистыми стаканами, взял три из них и поставил между принесённой снедью.

– Подполковник Головин, потрудитесь объясниться, что значит этот ваш балаган?! – больше с неприязнью, чем негодованием вопросил начальник лагерных отделений.

– Да, как же, Георгий Корнеевич! Вся страна нынче чествует очередную годовщину первого контрудара по фашистам под Москвой! А это никакой не балаган. Да и у нас с вами годовщина, скажем, того, как мы с вами э… погорячились. За что я хочу принести свои извинения. Неразбериха тогда была, путаница! Да и покончим с нашей неприязнью! Мы же делаем одно большое дело, зачем нам ссориться?!

Головин выглядел таким искренне простодушным и радушным, что полковник Зверьков махнул рукой и сказал:

– Ладно, садись, подполковник. Раскупоривай свои кулацкие разносолы.

– Что вы, Георгий Корнеевич, какие кулацкие?! Всё своим трудом!

Через полчаса уже изрядно разморённые Зверьков, Счастливцев и Головин, успевшие выпить и за товарища Сталина, и за непобедимую Советскую армию, и за руководство лагеря, и за свою нелёгкую работу, подошли к сути визита подполковника.

– Пётр Игоревич, пока мы не начали петь про путь-дорожку фронтовую, давай проясним, ты вообще, зачем ко мне пришёл-то? – глядя прямо в глаза Головину, спросил Зверьков.

– Вот это правильно, Георгий Корнеевич! Я сам лирику люблю, спасу нет, но дело – прежде всего. Вы понимаете, товарищи офицеры, есть у меня один незавершённый объект. И без ваших японцев его, конечно, можно окончить, но будет уже совсем не то, что хотелось…

Полковник Зверьков соскучился лицом. Он так и думал, что речь пойдёт об использовании труда пленных на его знаменитом на весь лагерь собственном хозяйственном подворье.

– Хрюкает? – перебил подполковника Георгий Корнеевич.

– Кто хрюкает? – округлил глаза Головин.

– Ну, объект этот твой хрюкает или мукает, или ржёт по-лошадиному? – усмехнулся Зверьков.

– Ну, знаешь ли, Георгий Корнеевич!.. – обиделся Пётр Игоревич, вскочил из-за стола, нервно прошёлся по кабинету и вдруг расхохотался, хлопнув себя по ляжкам:

– Но ты-то человек не крестьянский, ты-то не завидуешь?!

– Кто, я?! – не удержавшись, залился хохотом и Георгий Корнеевич. – Я, товарищ подполковник, тебе не завидую! Я сейчас позвоню в отдел внутренних расследований НКВД, и ты будешь разводить не телят здесь, а тюленей там – на Ледовитом океане. А в твоём подворье откроют уже готовый новый колхоз!

– Нет, не позвонишь, Георгий Корнеевич! – надвинувшись на полковника Зверькова лицом, прошипел подполковник Головин. – Потому как что ты, что Сергей Петрович болеете за порученное вам дело всеми потрохами! И что тебе твои потроха скажут, ежели мы будем жить только по Уставу? А то, что у тебя две тысячи пленных благодаря мне до весны доживут в полном здравии, а остальные обморозятся и могут не дожить до отправки в Японию, так?! И ежели я к тюленям поеду, кто им по Уставу даст ватные штаны, рукавицы и бушлаты, а?!

– Да остепенись ты, Пётр Игоревич! – отмахнулся Зверьков. – Ну, ладно, прости, глупо пошутил. Я думал, мы с тобой уж друзьями стали и такие шутки должны понимать!

– Ну, конечно, друзьями!.. Друзьями с тобой стали! Друзьями! – с придыхом пробормотал Головин, и, подхватив стеклянную четверть, расплескал водку по стаканам. – А я устал чего-то нынче, шуток, как есть, не понимаю, такие чудесные шутки, а я не понимаю! В общем, так, ты на мой объект даёшь пятнадцать японцев…

– А почему не тысячу пятьсот? – вставил, усмехнувшись, оперативник Счастливцев.

– Потому что мне хватит пятнадцати, – серьёзно парировал начснаб. – А ты определяешь количество пленных, работающих на морозе. Я всех их тут же экипирую, как этих моих пятерых. Как и откуда доставить одёжку, это моё дело. Ну, что, договорились, друг?!

– Ну, разумеется, договорились, друг! – улыбнулся Зверьков. – Слушай, ты чем их там кормишь? Вчера на вечерней поверке гляжу, – мать честная! – как они выделяются средь прочих! Щёки – во, скоро лопнут, глаза заплыли!

– Кормлю, кормлю… Нешто жалко для таких ребят?! Работа у них превыше всего, видать, национальный дух такой. Где бы чего не делали, всё с каким-то лоском выходит. У нас мужик другой, совсем другой. Хоть и мастер будет, а всё едино другой…

 

Из части II, главы 28 (русская вечорка)

 

Этим летом японцы общались с населением посёлка не только по надобности работы, но и бегали на вечёрки, – гулянья с танцами, устраиваемые в выходные дни поздними вечерами. Едва над посёлком разливалась гармонь, японские солдаты чистили свои кители, обувь и обращались к командирам за разрешением отбыть на «встречу с советским населением для просветительской работы по основам социализма». Эту замудрёную фразу, как причину для отбытия на вечёрку, придумал совсем молодой сержант Икоуро Роси, едва с батальонов сняли конвой. Улучив момент, когда после вечерней поверки советские и японские командиры стояли рядом, Роси смело подошёл к ним и, выпучив глаза, отчеканил:

– Разрешите отбыть до 12 ночи на встречу с советским населением для просветительской работы по основам социализма!

Счастливцев, услышав точный перевод, от души расхохотался и сказал:

– Очень хочется послушать политпросвещение, особенно от Таси Красиной! Ладно, валяйте, но не до утра, понятное дело!

Майор Накамура, удивившись хохоту начальника, спросил переводчика Карото Усимбиси:

– Почему господин майор смеялся?

– От радости, – не моргнув глазом, ответил Усимбиси.

Накамура также разрешил отбытие из подразделения, но по поводу радости Счастливцева у него остались какие-то сомнения.

Площадку для гуляний устроили на пригорке, там, где с полями сходился Чёрный лес. Парни натаскали брёвна и, выбрав топорами верхние части для сидения, обложили ими заросший травой, не паханый участок поля по кругу. Измотанные на двух и более работах, люди собирались там в редкие выходные дни, чтобы выплеснуть из души невзгоды и вдохнуть праздника. И молодым, и зрелым свирчанам жаждалось и любовных утех, и большой любви, рисовавшейся розовыми карандашами сплошным счастьем на все годы жизни.

Когда на зов залихватских гармоней первый раз пришли японцы, поселковые девки сходили с ума от озорства и чего-то ещё неведанного, необычайного и манящего.

Маня Поливанова, завидев пятнадцать японских солдат, скромно подошедших к пустующим брёвнышкам и с поклоном поздоровавшихся с обществом, с ходу повела круг и заголосила на полублатной мотив под разом подхватившие песню гармошки:

– Мама, я япончика люблю!

Мама, я с ним чуточку посплю!

А потом забуду беды,

И в Японию уеду!

Мама, я япончика люблю!

Вдовая Тося Стеблова вышла в круг и, пойдя встреч молодухе широким танцем, зыркнув на неё строгими глазами, грянула мощно и раскатисто:

– А я тебя, шалава, прокляну!

Я те глаз на титьки натяну!

Я семь лет живу без мужа,

Мне самой японец нужен,

Я тебя, зараза, прокляну!

Маня Поливанова тут же нашлась и продолжила, подбоченясь:

– Мамка, ты глаза свои протри!

Их же здесь не тысяча, а три!

Выбирай себе любого,

Да не трогай лишь моёго,

Мамка, ты глаза свои протри!..

Под общий смех раззадорились и японцы. Двое из них выплыли в круг, танцем подражая женщинам. Среди русской публики, никак не ожидавшей таких кульбитов от японцев, началось светопреставление. Люди загибались и буквально падали от ярого до хриплого исступления хохота.

После этого вечера японцы на вечеринках стали желанными и совсем своими. Их растаскивали и девки, и мужики звали в компанию выпить и побалагурить за жизнь в СССР, в Японии и на всём белом свете.

В один из вечеров майор Накамура, которого снедал вопрос: на какие же беседы о социализме так охотно идут его подчинённые, и почему они так смешат Счастливцева, лично посетил эту «политвстречу». И хотя майор подрался с известным поселковым забиякой Иваном Растребьевым из-за, как показалось Накамура, неуважительного обращения с женщинами, он убедился, – его люди психически здоровы и вернутся домой, как он сам выразился, без всякой «красной заразы».

 

bottom of page